«Для меня он всегда будет ублюдком».
Она закрыла лицо руками, но тут же выпрямилась.
— Хватит, — проговорила она вслух. — Плакать уже поздно.
Она тяжело подошла к своему комоду, достала три смены белья, две пары белых, ручной вязки, ажурных чулок, две ночные рубашки. Подумав, вернулась за третьей. Бросила это все на постель, рядом со светлой вязаной шалью. Потом подошла к шкафу, выбрала свободный белый капот, еще три других, шерстяную накидку кремового цвета с высоким воротником и две юбки. Медленно и неуклюже нагнулась за парой коричневых дорожных башмаков из кожи и лакированными туфлями, взяла бежевые бархатные гамаши. Она спустилась в холл, где была маленькая темная кладовка, и нашла там чемодан, которым пользовалась еще будучи девочкой. Потом вновь поднялась к себе и стала укладывать вещи. В других обстоятельствах она криво усмехнулась бы тому, что берет только самое необходимое и простое, если не считать своих дорогих украшений. Но сейчас ей было не до смеха. Она аккуратно выложила все драгоценности из шкатулки и каждую вещицу завернула отдельно в носовой платок. Сняв с руки обручальный изумрудный перстень, она посмотрела на него и, положив в шкатулку, закрыла крышку. Оставила себе лишь простое золотое колечко.
Потом она сняла батистовое, отделанное кружевом платье и надела свободную темную юбку и такой же жакет. Приколола шляпку и подошла к зеркалу поправить вуаль. Увидела в нем свое отражение, нездоровое бледное лицо...
Сев за маленький письменный стол, Амелия написала:
Бад!
Я понимаю твои сомнения и не виню тебя за то, что ты не смог принять моего ребенка. Надеюсь, что по отношению ко мне ты проявишь такое же понимание. Ребенок связан со мной пуповиной, он — часть меня. Нет на свете ничего ближе, чем отношения матери и ребенка. А может, я просто ощущаю эту связь сильнее, чем другие женщины.
Мой отец, несмотря на все его моральные грехи, нежно любил меня. И мама тоже любит по-своему.
Родители — такая же часть меня, как и ребенок.
Мое решение уехать нельзя назвать неожиданным. Все последние месяцы я напряженно думала о том, что буду делать, если ты, узнав о двусмысленности моего положения, поставишь меня перед необходимостью принять решение. Я люблю тебя всем сердцем. Ты для меня все. Но точно так же я — все для крошечного и абсолютно беззащитного создания, которое растет у меня во чреве. Я не допущу, чтобы мой ребенок рос в атмосфере насмешек и ненависти.
Перед тем как подписаться, она перечитала письмо. Ей показалось, что оно написано в слишком холодной и обвинительной манере. «Он все поймет и без него, — подумала она. — Потом он спокойно вспомнит наш разговор и поймет, почему я так поступила». Она прошла в просторную ванную и, присев на диванчик, покрытый турецким ковром, разорвала письмо в клочки и бросила в унитаз.
Вернувшись в спальню, она потянула за шнурок колокольчика. Никто не отозвался. Она вспомнила, что в середине дня дома никого не бывает. Лию и Хуанита у себя в квартире, служанка-ирландка наверняка у приятелей. Амелия подняла чемодан и, отклонившись для равновесия в другую сторону, стала спускаться вниз. При каждом медленном шаге чемодан бился о ее правую ногу. Спустившись, она вызвала по телефону кеб, чтобы тот доставил ее на станцию Аркейд.
Она не думала ни о чем, кроме того, что покидает Бада, покидает Лос-Анджелес. Она не знала, куда ехать, у нее не было в голове никакого плана. Она полагалась только на инстинкт и походила на человека, который бежит от катастрофы. В душе у нее был такой же туман, как и тогда, несколько лет назад, когда она уезжала отсюда с мадемуазель Кеслер.
Она ждала кеб на захлестываемой порывами ветра парадной веранде, беременная женщина с большим животом и белым растерянным лицом.
Спустя три дня, в субботу, Бад вернулся домой из Санта-Паулы утренним поездом. Он сошел на станции Аркейд другим человеком. Куда-то задевался галстук, пропал воротничок, костюм был смят и испачкан. На лице была бледная жесткая щетина. От него несло рвотой и перегаром. Выйдя со станции, он глубоко вздохнул. На востоке восходящее солнце окрасило оранжевым пик Сан-Бернардино, но только приглядевшись, он понял, что это не пожар.
Он не взял кеб, не сел в трамвай. Пошел пешком по Пятой улице, застроенной большими домами. Прошлой ночью ветер угомонился. Служанка подметала парадное крыльцо одного из домов. Он выбрал самую длинную дорогу к дому, обогнув деловой центр города и держась тихих улочек, на которых было меньше вероятности встретить какого-нибудь приятеля. Ему было плевать на то, как он выглядит, просто не хотелось сейчас ни с кем разговаривать.
Все трое суток, что он пробыл в Санта-Пауле, он просидел в разных салунах этого городка, выросшего в нефтяной долине. Каждую ночь он засыпал в новом борделе. Всякий раз, когда он вспоминал о ребенке — о ребенке Три-Вэ, — ему становилось так больно, что он не мог сдержать громкого стона. Раздувшийся живот Амелии, который еще не так давно был предметом его гордости, смотреть на который ему доставляло удовольствие, теперь преследовал его как кошмар.
Он повернул на Гранд, медленно поднялся на Банкер-хилл. Слава Богу, соседи сидели по домам и не выглядывали наружу. Когда он подошел к крыльцу своего дома, со стула на веранде кто-то поднялся. Это был Три-Вэ. Он был небрит, словно просидел здесь всю ночь. Теперь он встал и оперся руками о резные перила веранды. Братья смотрели друг на друга. Светило утреннее солнце. Слышался грохот взбиравшейся на холм телеги.